БЕРЁЗОВЫЙ ВЕТЕР

БЕРЕЗОВЫЙ ВЕТЕР

В истории лес всегда был для человека и домом, и кормильцем. И убежищем от врагов и напастей.
Напуганное карателями, забилось в леса и – то ли притомилось в скитаниях, то ли след наш потеряло? – незаметно отстало от нас, заплутавшись на партизанских тропах Брянщины, наше военное, без сказок, детство. Все как-то разом зачлось нам по самой взрослой мерке: лишения, тяготы, утраты. Нам не то что прожитый – каждый будущий военный год уже засчитан был наперед и как бы дважды. О каком там детстве нам, не по летам, а по жизни уже не детям, было тогда думать!

Мне до сих пор так и кажется, что кружит сейчас оно, обтрепанное, голодное, по лесам и болотинам, сторонясь дорог и деревень, а то, может, затаилось и стоит за каждой земляничной поляной – все нас высматривает, но нет, не для нас там теперь спеет земляника, другие, не наши там теперь слышатся голоса. И подчас сдается мне, то не кукушка за далью лет одиноко тоскует и не иволга на свое жалуется житье-бытье – то детство наше кличет нас к себе, не докличется.

Каждому от рождения полагается в жизни сказка. Грустная ли, веселая ли – все равно какая, но она должна быть. Говорят же, и даже так принято считать, что на сказках вырастают дети. Не одному себе на память – для всего поколения детей войны, оставшихся без детства и без сказок, придумал я в утешение нечто похожее на сказку о заплутавшем детстве, что до сих пор все кличет нас к себе, никак не докличется… Я, может быть, как раз через эту вот самую сказку потом, с годами понял, что никакое там не детство кукушками да иволгами скликает нас к себе – так могут звать к себе только леса!

Знать, не взошла еще на земле забынь-трава, если по-прежнему сладка нам по весне горечь березового ветра и не заросли, чисты и светлы, сбегаются отовсюду к родным лесам проселки нашей памяти.

Совсем не тишины мы ищем и не к праздности стремимся, возвращаясь всякий раз под сень лесов детства. Может, кому-то это и покажется странным, но тут ничего уже не переиначить: тот, кто выжил в блокадах, кто после войны долго не находил себе места в мирном уюте деревень, веря, что только в лесах ты жив и свободен и ничего с тобой никогда не станется, тот и сейчас еще по привычке тянется к лесам.

За то, что в дни войны укрыли нас и от смерти спасли, за горсть земляники в голодных наших скитаниях мы вот уже пятьдесят лет ходим в долгу перед лесами и все пятьдесят лет платим им всем чем можем: сбережениями памяти нашей, давнишней привязанностью и вот этими самыми наездами. Живем и платим – платим и живем, и лишь одного пока никак не можем до конца взять себе в толк, что все мы, вместе с детством и порознь, так или иначе все мы уже давно принадлежим всецело лесам.

Все до поры до времени – пока не придет нежданно светлая осень прозрения. Когда могучий старый дуб словно в забытьи роняет лучший свой желудь, знай, что тебе не просто красивый желудь – тебе вместе с ним, может, в этот миг выпадает твоя судьба. Счастлив тот, кто подберет этот самый желудь с земли, – говорят, из таких вот желудей потом легко, просто сама собой, складывается эмблема, какую носят всю жизнь на своих фуражках молчаливые с виду люди – лесничие.

Застал нас этот миг или же обошел стороной – остается только гадать, хотя он и вполне мог быть в тот день, когда мы всем классом собирали семена для будущих лесов. Как раз в те годы по сталинскому плану преобразования природы в засушливых районах страны закладывались лесозащитные полосы – для них то и потребовалось так много семенного материала. Желудей в тот год в нашем дубравном краю уродилось видимо-невидимо, сыпались они с дубов все как на подбор крупные, ядреные. До первых заморозков было еще далеко, день купался в стоялом тепле, а желуди (вот выдастся же такая осень!) все сыпались и сыпались – казалось, только для нас и шел тогда этот спелый желудевый дождь.

С того ли дождя, с легкой ли руки нашей давно поднялись в степях молодые леса и сами, небось уже мнят себя дубравами, а мне тот миг помнится до сих пор. Словно никакой другой осени потом в моей жизни больше не было – застоялась послевоенная та осень, решила желудевый дождь переждать, а он все идет и идет, тихий дождь моих воспоминаний.

Признаться, я и на жизнь порой еще смотрю глазами доброго поверья о старом дубе том, что в раздумьях о прожитом роняет, кому-то на счастье, лучший свой желудь. Смотрю, не пылит ли снова на проселках нашей памяти какая-нибудь попутная машина, а как завижу, то только того и жду, когда она подберет незнакомого парня в форменной фуражке лесничего – и тогда убей меня, если это не Колька Саможенов или кто другой из моего школьного класса. Сколько же той осенью выпало красивых желудей, если столько лесов в степях выросло, столько сложилось эмблем для новых лесников и лесничих!

Все мы давным-давно вышли из лесов детства – другими лесами России теперь течет наша жизнь. И если мы все же возвращаемся каждый год под сень родных дубрав, то скорее за тем, чтобы лишний раз увериться в том, что все леса России начинаются с лесов нашего детства.

Помню, первый наш в году школьный день в Святске мы начинали всякий раз в родных дубравах. Все классы, с первого по десятый, организованно направлялись туда, где все было нашим: и эти могучие дубы, что своими кронами скрывали нас от немецких самолетов, и эти ореховые чащи, дававшие утеху голодной ребятне, и эти дурманящие земляничным духом поляны, и эти землянки, где мы ютились в дни блокад. Лес был для нас и защитником, и кормильцем, и тем самым домом, который мы еще долго после войны не желали променять на мирный уют сельских хат.

Вот соберемся как-нибудь все вместе – то-то будет разговоров! Что про леса – то и про жизнь. Все у нас давно образовалось, все устроилось. Я вот только за Кольку Саможенова беспокоюсь: жизнь его в лесах все никак не устроится – и от них ему уже никуда не деться. Проработал три года в курганских, и все бы хорошо, да переманили его в Подмосковье, лесничим в Ступинское лесничество, и там после двух лет сумасшедшей работы – приходилось за пятерых тянуть, людей не хватало, после двух лет такой работы разругался с начальством: возмутился очковтирательством, разругался и уехал обратно, в курганские.

Я в одно лето выучил названия всех его лесов наизусть – в памяти печальное лето семьдесят второго, когда под Москвой горели леса, чадили торфяные болота и почти каждую неделю звонил мне из Кургана сам не свой Колька Саможенов, все про леса спрашивал – воронежские, ступинские и, конечно же, брянские. Вся его жизнь будто из одних лесных кварталов сложена. В брянских жил и выжил в войну. В воронежских студенческую практику проходил. В ступинских с начальством разругался. А все же и ступинские приятно вспомнить: как-никак тридцать пять гектаров молодых насаждений после себя там оставил. Да не волнуйся, живы-здоровы ступинские твои леса!

Года два назад, заскочив на один день в наш Святск, вдруг встречаю там – сколько лет, сколько зим! – самого Кольку Саможенова. Как раз той осенью на Брянщине проходил Всероссийский семинар по лесопользованию, и Саможенов, разумеется же, не упустил случай навестить родные места. Да нет, не тридцать – считай, уже сорок лет прошло с той нашей с ним случайной встречи на проселке, ведущем к Святску: тогда его подобрала та самая, на которой я добирался, попутная автомашина. В ту пору он служил простым лесничим в Ступинском лесничестве под Москвой – теперь предстал передо мной уже в качестве начальника управления лесного хозяйства Курганской области. Высокий, статный, в форме с шевронами на рукавах, с большими звездами в петлицах – ну точно генерал!

…До чего же красива в своей гражданской простоте, в государственном своем величии эмблема работника леса! Герб России в обрамлении из двух дубовых веток с желудями – и только ради этого вся твоя жизнь. Я всегда разглядываю как в первый раз эту самую эмблему на фуражках моих сверстников и не перестаю удивляться. Ну надо же такому быть, что одного, другого – и так почти весь наш класс разобрали для себя леса! Воронежские и курганские, рязанские и ступинские, все, какие есть и какие еще будут в России, леса – и, конечно же, брянские, где затерялось навсегда наше военное, без сказок, детство.

Вот поди разберись, где тут теперь твоя или чужая боль, когда ни просеки между ними, ни тебе просвета, только леса да леса – и так до самого горизонта. Да и там, за горизонтом, собственно, не кончаются теперь для нас леса – все продолжается Россия.

Анатолий ВОРОБЬЕВ

Извините, комментарии закрыты.