ПОВЕСТЬ О КРАСНОЙ УЛИЦЕ

ОТРЫВОК (ГЛАВА) ИЗ РОМАНА “СТРАНА МОЕГО ДЕТСТВА”

Расскажи мне что-нибудь…

Папа тихий. как будто спит. И только потому, что его пальцы поглаживают мои волосы, я знаю: он не спит.

Ладно, — говорит папа, — расскажу… Мы вам не помешаем? — спрашивает он кого-то. Наверно, старичка.

Но никто не отвечает.

По-прежнему постукивает поезд. И еще я слышу слабый свист и шелест. Может быть, это дышит стари­чок волшебник. Я вглядываюсь в его сторону и в про­бежавшем свете вижу: подрагивает бородка, похожая на дым.

Я расскажу тебе про одного мальчика… Еще меньше тебя… И про его друзей-товарищей. Хочешь?

Конечно.

Тогда слушай…

Я вся вздрагиваю от удовольствия и поджимаю ко­ленки чуть ли не к подбородку.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Повесть о Красной улице.

1. Почему улица Красная?.. Дед Свирид… Немцы… Антошина мама… Люди из серой тюрьмы…

В одном небольшом городке жил восьмилетний мальчик по имени Антон, Антоша… А город зва­ли Новохатском.

Антоша думал, что это огромный город. На многих улицах он еще ни разу не бывал, что делается за шум­ной базарной площадью, за высоким собором, за серой тюрьмой, за тенистым городским садом, Антоша и пред­ставить себе не мог.

Самая главная Антошина улица, где он проводил все дни и вечера, именовалась Красной, и площадь ку­да эта улица впадала, как ручей или речка в озеро, то­же звалась Красной.

Почему?

На это «почему» никто точно не мог ответить. Од­ни говорили: всегда так звалась. Другие попросту от­малчивались.

И только дед Свирид, лысый как булыжник базар­ной мостовой, однажды, когда Антоша спросил: «Дедушка Свирид, а почему наша улица Красная?», накло­нился к мальчику и так сощурил глаза, что их вовсе даже и не стало, положил одну руку на Антошино пле­чо, а другой показал ему улицу и недалекую площадь: «Дивись, малый…»

Антоша по сто или двести раз на дню пробегал по улице. Он хорошо знал все уличные заборы: какого они цвета, где в них щели, а где замшелые доски слабо приколочены; на чьем дворе собака и как ее кличут. Он знал почти каждое дерево в ближайших садах и мог с закрытыми глазами, на ощупь, по коре отличить антоновку от титовки, боровинку от белого налива, вишню от сливы.

Но никогда Антоша не смотрел на всю улицу сразу.

Сначала он прищурился, как дед Свирид. Но сквозь густые ресницы почти ничего не увидел. И тогда Ан­тоша широко раскрыл глаза.

Была весна…

Каштаны крепко держали зелеными руками свои цветы, похожие на подсвечники. Пчелы, как огоньки, летали от свечи к свече, жужжали, точно грозились зажечь деревья.

В последнюю минуту солнечный луч показывал пче­лам кленовую сладкую кашку, и они жадно набрасы­вались на нее, забыв о каштанах. Яблони, привстав на цыпочки, выглядывали из-за потрескавшихся заборов и хвастались перед пчелами: смотрите, какие у нас бе­лые, розовые и очень душистые цветы, вы таких еще никогда не пробовали. Попробуйте…

Видно было, как за сквозными заборами, не в си­лах взлететь, били по высокой траве тяжелыми крылья­ми вишни и теряли вокруг белые перья. Чистое и ла­сковое небо висело над садами. Хотелось побежать на самый край площади и немного дальше, за собор, где небо почти дотрагивалось до земли.

Красиво! — Антоша с удивлением посмотрел на деда Свирида, будто дед только что все это так хоро­шо украсил.

Красно… — отозвался дед Свирид и легонько до­тронулся шершавыми пальцами до Антошиной щеки.

Мальчик повторил «красно» и еще раз оглянулся вокруг. А когда повернулся к деду, того уже рядом не было, он словно растаял в свете и зелени.

По улице шли немцы.

Немцы шли и старательно били ногами мягкую зем­лю. Серая и желтая пыль прятала от немцев каштаны, яблони, вишни. Зло жужжали пчелы, и даже небо на­хмурилось, как перед грозой.

Антоша молча, без всякого удовольствия смотрел на немцев, хотя они шагали нарочно не сгибаясь, пря­мые и строгие как палки, а толстый офицер — он вы­шагивал сбоку — весь блестящий точно самовар, только что вычищенный кирпичом.

Мальчику захотелось есть. Он побежал домой, под­прыгивая поочередно на правой и левой ноге, и еще изда­ли увидел во дворе мать. Она снимала с веревки белье.

Мам, мам! Хочу есть, хлеба хочу!

Молчи уж, пострел, — тихо сказала мать и по­шла впереди Антоши с огромным ворохом белья, пах­нущего прудом и солнцем.

Она бросила белье на широкую скамью, сняла с полки и поставила перед сыном на стол тарелку с двумя картофелинами, очищенными от кожуры, ще­потью соли и несколькими, совсем худенькими кружоч­ками лука.

Все это было здорово вкусно, но — мало.

Еще хочу, — на всякий случай попросил Анто­ша. Ему бы десяток таких картофелин, целую луко­вицу да добрый ломоть хлеба.

Всё, — развела руками мать, — всё тебе отдала… Вот вернется отец и привезет нам картошки, и соли, и хлеба…

И хлеба? — недоверчиво спросил Антоша.

И хлеба.

И много всего он привезет?

Много, много.

А скоро он приедет-то?

Мать вздохнула и пожала плечами. Она взяла с шестка утюг, который светился красными щелочками, лизнула палец, осторожно провела им по блестящей подошве утюга. Утюг зашипел: в самый раз гладить.

Мать стирала белье немецким офицерам. За стирку платили картошкой, солью, хлебом, а случалось, что и ничем не платили.

А отец все не возвращался. И писем от него не бы­ло. Да и какие письма могли быть, когда в городе немцы.

Мальчик бегал по Красной улице, смотрел в одну и в другую сторону — не появится ли отец с мешками, полными хлеба, лука, а может быть, даже сахара, вкус которого Антоша почти забыл.

* * *

Нередко по вечерам из серой тюрьмы, что прята­лась за собором, немецкие солдаты вели по Красной улице оборванных, худых людей.

Люди шли и всё смотрели вперед сухими и воспа­ленными глазами, и немецкие солдаты отворачивали от них головы, громче топали, поднимали пыль, наверно для того, чтобы не видеть глаз худых и оборванных людей.

Но глаза их все равно были видны. Жители Крас­ной улицы, большие и малые, шли и шли за ними, по­ка можно было идти. А женщины почему-то плакали.

2. Федька Носарь… Ленька Цыган… Тамара с двумя косичками… Почему в пруду нельзя купаться?.. Жорж и его красная книга…

Таких ребят, как Антоша, на Красной улнце жило немало. Например, Федька Носарь, веснушчатый коре­настый парень с беловолосой головой и очень большим острым носом. Может быть, его н звали поэтому — Носарь.

И еще был Ленька Козак с черными как сажа гла­зами, кучерявый, с густыми широкими бровями, ко­торые почти сходились на переносице. Все звали его не Ленька Козак, а Ленька Цыган.

Жила на Красной улице и девочка Тамара, Тома с двумя рыжими, торчащими как рожки косичками. Она любила прыгать на одной ноге. А когда прыгала, две ее рыжие косички тоже прыгали туда и сюда, глаза блестели и носик тоже блестел…

Вчетвером они бегали по улице, площади, а иной раз и по базару, где по средам и пятницам продавали конфеты и пряники, бублики и белый хлеб, кур и сви­ней, воблу и даже живых коров.

Они бегали и на пруд. Над прудом очень низко склонились ивы и прятали от людей, от солнца, от неба воду.

Но так только издали казалось. Стоило подойти по­ближе, деревья расступались: пожалуйста, смотрите сколько угодно, мы не жадные.

И тот, кто хотел, видел: с одного края пруд густо покрыт ряской, и по ряске тяжело плавают утки. Вре­мя от времени одна из уток показывает розовые лапы с перепонками. И когда начинаешь думать: утка так и будет всегда болтать над прудом чистыми розовыми нoraми. она высовывала голову, отфыркивалась, что-то аппетитно глотала. Можво было не сомневаться, что утка глотает лягушку. Лягушек много водилось в пру­ду, По вечерам, а особенно лунными ночами они здо­рово драли глотки. Наверно, лягушки думали, что кра­сиво поют, потому так старались.

На низких мостках, выдвинутых почти до середины пруда, женщины стирали белье. И Антошина мать то­же стирала белье в пруду.

Она долго полоскала в воде штаны и рубахи. По­том изо всех сил била белье вальком. Может быть, она в это время думала о немецких офицерах, когда изо всех сил хлестала тяжелым вальком их белье.

В пруду некоторые купались…

Антоша тоже хотел купаться в пруду, как Федька Носарь и Ленька Цыган, но, стоило ему спрятаться за явой я незаметно стащить с себя рубаху, он почти всегда слышал:

Антоша, пострел ты этакий, вылазь сейчас же из этой грязной воды… Утонешь, горе ты мое.

Хотя в самом глубоком месте Антоше было по грудь.

Да разве мама поймет?

Она стоят на мостках, сжимает красной мокрод ру­кой валек, вода, а может быть пот, блестит на ее лице, а глаза не обещают ничего хорошего.

Если мамы не было на пруду, Антоша купался: он был ничем не хуже других. И вода в пруду не такая уж грязная. Вода как вода.

И не могла она быть грязной: белье после стирки становилось белым как снег, а в грязной воде не очень то станешь как снег.

Мама, наверно, нарочно говорила, что вода гряз­ная, — она просто не хотела, чтобы Антоша утонул. А он и сам не собирался тонуть. Зачем тонуть, когда можно просто так плавать, нырять, разгонять во все стороны уток и зеленую воду.

* * *

Жил на Красной улице еще один мальчик, по име­ни Жорж. Это был сын хозяина дома Григория Ми­хайловича Старикова. Григорию Михайловичу принад­лежал не только дом, где квартировали Антоша с ма­терью, но и дома Федьки Носаря, Леньки Цыгана, Та­мары. Ему принадлежали и сады за этими домами со всеми яблоками, грушами, сливами, вишнями, со все­ми пчелами, бабочками и птицами.

И лавка на базаре, в которой кроме железной две­ри, железных ставен, железного прилавка имелись еще жирные воблы, конфеты, мука, патока, керосин и гвозди.

Четыре собаки — рыжий в черных пятнах Шалун, желтый с коричневыми ушами Соловей, серый с бе­лыми тонкими лапами и острой мордой Рекс, пуши­стый, как облако, Бобик —тоже принадлежали Григо­рию Михайловичу Старикову.

Жорж стучал по садовой траве зеленоватой, в бе­лом носке и белой туфле ножкой, похожей на лапку Рекса, и говорил почти так же, как Григорий Михай­лович, только еще писклявей:

Это наш сад.

Он хватал за ошейник Рекса, Бобика, Шалуна или Соловья и пищал:

Это наша собака.

И пес, обметая за собой хвостом пыль, слабо виз­жал, словно говорил: «Ничего не поделаешь, я его со­бака».

Иногда Жорж выносил из дому свою большую кни­гу с золотым обрезом, с золотыми буквами на красной обложке и с картинками. Он слюнявил палец и гром­ко листал свою книгу. Он смотрел картинки так, чтобы всем было завидно. А если Антоша, или Федька, или Ленька Цыган вместе с Тамарой подходили к Жоржу посмотреть картинку, Жорж заслонял кпигу локтем и говорил:

Отойди, запачкаешь. — И продолжал смотреть картинки один, кося глазом на ребят: завидно ли им?

Ребята убегали. А Жорж уносил свою книгу домой: было неинтересно смотреть картинки, когда ему никто не завидовал.

В доме, где жил сам Григорий Михайлович, его жена Матильда Францевна и сын Жорж, квартирова­ли два немецких офицера. И Жорж, оглядываясь, нет ли их поблизости, хвастался:

Наши офицеры, — и показывал в это время всем свой черный пугач.

3. Григорий Михайлович Стариков собирает деньги… Паучок…

Раз в месяц Григорий Михайлович Стариков прихо­дил к Антошиной маме. Он осторожно стучал, чтобы не повредить дверь (это же был его дом), и Антошина мать, услышав аккуратный стук хозяина, бледнела, краснела и шептала:

Паучок приполз.

Она широко открывала дверь, и в кухне появлял­ся Стариков в сером пиджаке и серых брючках, с то­щим носиком, с личиком в морщинках-паутинках, да­же на белках глаз у него вились розовые паутинки. Он потирал ручки, и они сухо, как соломенные, потре­скивали.

За папой шел Жорж в белых носочках и белой па­намке от солнца и тоже потирал ручки. И только со­бака, которая шла третьей, — Шалун, или Соловей, или Рекс, или Бобик, похожий на белое облако, — не поти­рала лап. Собака нюхала пол и спешила к Антоше, тыкала мокрый черный нос в его руку и приветливо виляла хвостом.

Бобик, сюда,— тоненько требовал Григорий Ми­хайлович, и его серые ресницы нетерпеливо мигали, а Жорж свистел: иди ко мне.

Но Бобик все равно сидел около Антоши, никуда не шел, продолжал мотать хвостом и слегка повизги­вал: мол, я и так здесь, куда еще идти?

Здравствуйте, мадам Орлова, — говорил Стари­ков и осторожно садился на табуретку. Он садился на табуретку, вытаскивал из кармана большой платок, белый с зеленой, как ряска, каймой, и дотрагивался до щек и лба. Они шуршали при этом, словно старая бу­мага.

Не находите ли вы, что сегодня весьма жарко, мадам Орлова?

Нахожу, — отвечала Антошина мама, сдвигала на край стола неглаженое белье и уносила на шесток печи раскаленный утюг. Тот сердито мигал всеми свои­ми двадцатью красными злыми глазками и как будто грозился: а вот обожгу! А вот обожгу!

В это время Григорий Михайлович старательно складывал свой платок по наглаженным сгибам и прятал в карман; он сучил ладошками и поперемен­но то носком, то каблуком серой холщовой туфли по­стукивал чистый желтый пол, словно хотел прой­ти под пол, вежливым стуком спрашивал: «Мож­но?»

Жорж тоже стучал в пол своей белой туфлей.

Тогда Антошина мать уходила из кухни в комнату, приносила приготовленные еще вчера деньги и клала их перед Стариковым на край стола.

При виде денег Григорий Михайлович весь, от круглых тупых носков серых туфель до острого кончи­ки серого носа, начинал улыбаться, даже ручки его улыбались, когда он, не торопясь, с наслаждением вслушиваясь в хруст каждой бумажки, вдыхая ее за­пах, пересчитывал деньги.

Он быстро, почти незаметно, как фокусник, опускал деньги в карман и шептал, все еще улыба­ясь:

У вас сегодня хорошо, прохладно, мадам Орло­ва. — Поднимался, аккуратно потирал ручки и уходил.

А прежде чем переступить порог, Григорий Михай­лович Стариков говорил:

До свидания.

И Жорж, как воспитанный мальчик, вежливо го­ворю:

До свидания.

Только пушистый, как облако, Бобик ничего не го­ворил.

Антошина мать провожала их шепотом:

С бесом бы тебе свидеться на том свете, Паучок.

Но Паучок этого шепота не слышал. Своими мед­ленными, тягучими шагами он двигался от Орловых к Козакам, от Козаков к Носарям.

Паучок собирал деньги.

4. Когда нет денег… Пять дней сроку… На все четыре стороны…

На этот раз, когда Стариков, Жорж и Бобик при­шли за деньгами к Антошиной маме и Григорий Ми­хайлович, как всегда, сказал «жарко» и аккуратно по­лез в карман за платком с зеленой каймой, Антошина мать не пошла в соседнюю комнату. Она опустила го­лову и, теребя край кофты красными, сморщенными от частых стирок пальцами, тихо сообщила:

Простите, господин Стариков, сегодня нет де­нег… Повремените, пожалуйста.

Она не сдвинула на край стола неглаженое белье, не унесла на шесток раскаленный утюг. Белья уже не­сколько дней не было, а темный утюг без дела торчал на шестке печи.

То есть как нет? — тихо скрипнул Стариков, и его серое лицо пожелтело, а белки и даже зрачки глаз покраснели. И хотя Григорий Михайлович старался очень осторожно слезть с табуретки, он все же уронил ее, и она тяжело грохнула.

Бобик даже залаял от неожиданности, а Жорж на всякий случай вынул из кармана свой черный пугач и держал его перед собой.

Я вам даю шесть, нет, простите, пять дней сро­ку, — по-прежнему тихо проговорил Стариков. — И если за этот окончательный срок вы не сможете заплатить, мадам Орлова, вам, к сожалению, придется уйти из моего дома на все четыре стороны.

Так сказал Антошиной маме хозяин дома.

Прежде чем перешагнуть порог, Григорий Михай­лович, как всякий воспитанный человек, произнес:

До свидания.

Жорж тоже не забывал, что он вежливый мальчик, я тоже сказал:

До свидания…

* * *

Вот так, — сказала мама Антоше. — Денег нам неоткуда взять и придется через пять дней выметать­ся на все четыре стороны.

Антоша не понимал, как можно выметаться на все четыре стороны. Он выскочил на улицу и, прыгая на одной ноге, кричал:

На все четыре стороны! На все четыре сторо­ны! — И пытался одновременно бежать налево и напра­во, вперед и назад.

Но у него ничего не выходило.

Федька Носарь, Ленька Цыган, Тамара с рыжими косичками услышали, как кричал Антоша, прибежали и тоже прыгали и пели:

На все четыре стороны

Выметемся скоро мы.

Разбежимся скоро мы

На все четыре стороны.

И разбегались. У четверых это получалось.

А Жорж стоял в дверях своего дома с пугачом в руке н тихо смеялся: он, хотя и был еще маленьким, хорошо знал, как его папа, Григорий Михаилович, вы­метает людей на все четыре стороны.

Как раз в это время вышли из дома немецкие офи­церы. Они увидели Жоржа и похлопали его по плечи­кам. При этом один сказал:

Кароши малшик Шорш… пиф… паф… Кароши зольдат.

А другой сказал:

Отшень кароши малшик Шорш… Мой кароши малшик Конрад шивьет в Мюнхен… Яволь…

И оба, прямые как штыки, пошли по своему делу.

5. Антоша с мамой готовятся уйти из дома… Ключи и замки… День рождения под грушей… Рекс, Бобик, Шалун и Соловей… Кар-рашо.

Завтра Антоше с мамой предстоит уйти из дома. Сегодня среда, базарный день, и мать, в который раз, перебирает свои вещи, ищет, чего бы продать. Но ни­чего не находит стоящего: все чинено-перечинено. Да­же самую ценную вещь — утюг тоже, наверно, никто не купит. Это старенький-престаренькнй утюжок, по­коробленный постоянным жжением, с обгорелой руч­кой, перевязанный для крепости проволокой. Только в руках Антошиной мамы, к которым он привык, утюг соглашается гладить белье. В других руках он бы, на­до думать, не гладил, а рвал, мял и того гляди пожег бы какую-нибудь белую простыню или сорочку.

Нет, пожалуй, утюг для продажи не годится.

Всех своих знакомых обегала Антошина мать, даже к деду Свириду заглянула.

Но все ее хорошие знакомые и дальний родствен­ник дед Свирид были и сами бедняки. К тем же, кто мог бы ссудить денег, Антошина мать не ходила: все равно не дадут да еще посмеются вслед.

Вот так.

И мать собирала и увязывала свой скарб, чтобы в любую минуту быть готовой уйти с Антошей на все че­тыре стороны.

* * *

Базарная площадь вовсю шумела торговыми ряда­ми. Похрюкивали тощие свиньи. Худые, голодные ко­ровы мычали и жалобно поглядывали по сторонам, словно умоляли: купите нас скорей!

Но их никто не покупал.

Кому груш! Груш кому! Душистые, спелые, са­мые зрелые! — орал малец с корзиной краснобоких духовиток.

А вот титовка! А вот титовка! Предлагала до­родная женщина, сама похожая на спелую титовку.

Вода лимонная, на льду стуженная! Вода ли­монная…

Базар шумел на все голоса, а Григорий Михайло­вич запирал свою лавку. Он запер ее на внутренний за­мок маленьким блестящим ключиком, спрятал ключик в свод бумажник, бумажник засунул глубоко в нагруд­ный карман, а карман застегнул на пуговицу да еще за­колол двумя английскими булавками.

Потом он опоясал лавку железным засовом и надел на засов два больших, как утюги, железных вися­чих замка. А когда запер замки, прикрыл замочные скважины железными языками, и языки даже при­щелкнули от удовольствия: им очень нравилось пря­тать замочные скважины.

Большие ключи Григорий Михайлович осторожно опустил в глубокие карманы брюк: один ключ — в ле­вый карман, другой — в правый.

На три замка запер он и железное окно лавки.

Лавка будто оглохла и ослепла.

Теперь оттуда не убежит даже самая маленькая го­лая конфетка, даже самая худенькая иголка, даже са­мая тощая мышь.

Нагруженный бумажными кульками, сгибаясь под тяжестью ключей, пришел Григорий Михайлович до­мой.

Сегодня у Стариковых праздник: день рождения Матильды Францевны.

В саду под большой грушей стоял огромный стол. Все его четыре ноги влезли глубоко в землю, обросли мхом и травой и поэтому казались мохнатыми. Листья груши образовали над столом навес, такой густой, что не только дождь — солнечные лучи не могли сквозь не­го пробиться.

Желтовато-зеленые, желтые, розовощекие груши низко висели над столом, так низко, что никакого тру­да не составляло сорвать их и съесть.

В жаркие дни за этим столом любила отдыхать Ма­тильда Францевна. Жорж обычно сидел рядом с ма­мой и высматривал самые спелые груши. Оп срывал сразу две: одну, обливаясь соком и слюной, уничтожал сразу, а другую в это время давил и мял свободной ру­кой, пока груша не чернела.

Матильда Францевна груш не ела, она все время сосала мятные леденцы. Уж очень ей хотелось, чтобы из ее рта всегда хорошо пахло, ведь она почти каж­дый день разговаривала с самой попадьей и с немецки­ми офицерами, а офицеры не любили, когда пахнет гнилыми зубами. У самих офицеров были крепкие желтоватые зубы, почти такие же крепкие, как у Рекса.

* * *

Солнце наработалось за день, начало краснеть от усталости и спряталось за собор, чтобы его не беспокоили. При свете последних солнечных лучей стол под грушей покрыли белой скатертью.

На середину стола поместили на блюде большой пи­рог с мясом и еще чем-то. Запах пирога был так си­лен, что его услышали Антоша, Федька Носарь, Тама­ра с двумя косичками, Ленька Цыган, хотя они и бега­ли в это время далеко от сада, на площади. Первым залах, конечно, услышал Федька. Его дливный нос вдруг зашевелился, стал как будто еще немного длин­ней н замер. И тогда Федька очень тихо произнес:

Пирог…

И все остальные повторили еще тише:

Пирог…

А Федька почти неслышно добавил:

С мясом.

Стоит ли говорить, что и все четыре собаки услы­шали запах. Рекс, Соловей, Шалун, Бобик примчались в сад и уселись в густую траву по четырем углам сто­ла. Уселись, разинули ноздри, рты, подняли уши и да­же, черт возьми, глазами вдыхали запах мясного пи­рога, в котором, кроме мяса, лука и малой толики чес­нока, поджаренных на свином сале, было еще нечто такое, о чем знала лишь одна Матильда Францевна.

На белую скатерть поставили несколько бутылок вина, всякие закуски и среди них поросенка с хреном, селедку, окруженную красными ломтиками помидора, белыми сахаристыми колесиками картошки, золотисты­ми колечками лука, а также огромную вазу с яблоками, грушами, мясистыми сливами и вазу чуть помень­ше — с конфетами и печеньем.

На самом краю стола кипел самовар. Из его тру­бы то и дело выскакивали клубы дыма, а из крышки с шипеньем и свистом вырывался пар. Можно было по­думать, что самовар хочет убежать. Но Рекс, Шалун, Бобик и Соловей знали свое дело: они высунули мо­крые подрагивающие языки и все время смотрели на самовар с четырех сторон, и ему никак невозможно было убежать.

За праздничный стол уселась сама Матильда Фран­цевна, худая, с блестящими, черными навыкате глаза­ми. Глаза ее были до того навыкате, что свободно смотрели глаз на глаз поверх переносицы. И потому Матильда Францевна выглядела гордой и важной, поч­ти как индюк.

Зато волосы у Матильды Францевны очень краси­вые, такие золотые, такие длинные и густые, что ког­да она их расчесывает, то каждый, кто смотрит на нее в это время сзади, думает: настоящая принцесса из сказки. Но стоит ей повернуться лицом, и никто уже не думает, что она принцесса.

Рядом с Матильдой Францевной сидели два немец­ких офицера. Прямые, необыкновенно стройные, туго затянутые в мундиры с блестящими пуговицами и поч­ти такими же блестящими серовато-голубыми глазами, как будто и на лице у офицеров по паре пуговиц. И еще: у каждого из них под самым носом росли ры­жие усы, и усам во что бы то ни стало хотелось дотя­нуться до офицерских глаз.

Это были очень похожие офицеры. Они все делали вместе и почти одинаково: один подавал Матильде Францевне поросенка с хреном и другой тут же пода­вал Матильде Францевне поросенка с хреном. Один до­ставал с большого блюда и перекладывал на тарелку Матильде Францевне кусок пирога с мясом и другой, не медля ни секунды, доставал с большого блюда ку­сок пирога с мясом и, улыбаясь, перекладывал его на тарелку Матильды Францевны.

Матильда Францевна говорила направо:

Спасибо…

И налево:

Спасибо…

Она улыбалась каждому офицеру — одному левым глазом, другому — правым глазом, так, что ее глаза при этом еще немножко выкатывались вперед.

Напротив Матильды Францевны и офицеров сидел за столом Григорий Михайлович. Он мало смеялся. Ему некогда было смеяться: он ел. Он и Жоржа тол­кал коленом и предлагал: «Ешь». Ведь Жорж — его мальчик.

Но Жорж незаметно отодвигался от папы, избегал смотреть в его сторону, не ел поросенка, селедки, не ел пирога, зато таскал из вазы конфеты, да не по од­ной, а сразу по две: одну в рот, а другую — в карман, «на потом».

И каждый раз Жорж, как вежливый мальчик, гово­рил в воздух деревянным голосом:

Спасиба.

И офицеры, глядя на него, наверно, думали: «Ка­кой кароши малшик». А один из них, возможно, вспоми­нал своего сына Конрада, который живет в далеком немецком городе Мюнхене.

Только Григорий Михайлович провожал каждую конфету, исчезавшую во рту и кармане Жоржа, серди­тым взглядом: ведь он собирался вернуть конфеты в свою лавку, откуда взял их временно, на праздничный ужин, для украшения стола.

Жоржу это было известно, и поэтому, угощаясь кон­фетами, он старался не смотреть на папу и только каж­дый раз говорил «спасиба», чтобы никто не мог его упрекнуть в невежливости. Вот какой это был маль­чик.

Офицеры наливали в рюмки вино, чокались с Ма­тильдой Францевной, с Григорием Михайловичем, а потом опрокидывали рюмки в усы и крякали:

Кар-рашо!

И Матильда Францевна блестела глазами и тоже крякала почти по-немецки:

Кар-рашо!

6. Лунный сад… Охотники за яблоками… Снова собаки.

А что делали в это время Антоша, Федька Носарь, Тамара с двумя косичками. Ленька Цыган?

Они ничего не делали. Они стояли у забора, смот­рели и глотали слюнки.

Мне бы такой кусок пирога, — сказал Ленька Цыган, когда немецкие офицеры затолкали в свои рты сразу чуть ли не полпирога с мясом.

А мне бы хоть одну конфету и… печенье, — про­шептала Тамара, и ее две косички вздрогнули от не­стерпимого желания попробовать конфету и печенье.

Только Федька Носарь и Антоша ничего не сказа­ли, они думали. Они думали о том, что именно сейчас самое удобное время полезть в хозяйский сад.

* * *

Ленька Цыган полез через забор первым. За ним — Антоша, Тамара и последним — Федька Носарь: он по­могал Тамаре.

В саду было тихо и таинственно светло от луны. На деревьях заманчиво висели большие яблоки, гру­ши, крупные темно-синие сливы, словно подернутые инеем.

Хотелось сразу же подойти к ближайшему дереву, рвануть тяжелую ветку, чтобы в траву со стуком посы­пался яблочный град, набить полные пазухи и — дер­жи ветра в поле.

Но так делать не полагалось.

Антоша шепнул:

Томка, становись-ка за эту антоновку. Как что, стучи по стволу.

Ладно уж, — отозвалась Тамара и сразу, вместе с дрогнувшими косичками, исчезла в черной тени ста­рого дерева.

А мы айдате, — продолжал командовать Анто­ша. — Ленька — за дулями, Федька — на титовку, а я — в шалаш. Да слушать…

Ленька и Федька молча кивнули, шмыгнули носа­ми и словно растаяли в лунном свете.

Прячась за деревьями, Антоша направился к шала­шу. Ночью в нем обычно спал сам Григорий Михайло­вич, а днем прятался от солнца сторож Мелентий. Те­ни деревьев густо переплелись. Рядом с тенью особен­но ярко и остро блестела трава. Кое-где в траве жел­тели переспелые яблоки.

Шалаш светился каждой соломинкой. Из него плыл крепкий и вкусный запах лежалых яблок. Круглая тень, как яма, чернела рядом с шалашом. В нее-то и нырнул Антоша, а из тени — в шалаш.

Здесь навалом лежали отборные, для базара, налив­ки, титовки, лимонки, пахучие груши-духовитки и в корзинах-плетенках — сливы.

Посреди шалаша возвышался на врытых в землю козлах маленький столик. На нем среди яблок, груш, рядом со щербатым ножом, тускло выблещенным лун­ным светом, чернел порядочный ломоть хлеба.

Антоша сразу вспомнил: мать отдала ему утром последнюю картофелину, а сама, наверно, ничего не ела. Он спрятал хлеб в карман и только совсем неболь­шой кусочек отколупнул и сунул в рот.

Самыми крупными яблоками и грушами набил Ан­тоша пазуху, несколько тяжелых слив положил в кар­ман. Ему очень не терпелось тут же съесть большое яблоко. Но он не стал этого делать. Надо было спе­шить.

Антоша выполз из шалаша. Сад по-прежнему сонно светился. Издалека доносились голоса, шипенье само­вара, повизгивание собак.

Теперь, тяжело нагруженный, Антоша двигался не так ловко и быстро. Да и черствый ломоть хлеба в кар­мане царапал ногу, мешал идти.

Но вот н Тамарино дерево.

Пошли, — позвал Антоша. Тамара чуть не ойк­нула от неожиданности, но все-таки удержалась.

Вдруг Антоша почувствовал: в его руку тычется что-то мокрое и холодное.

Шалун?! — испуганно удивился мальчик и тут же отломил в кармане немного хлеба, протянул Ша­луну — Молчи, — ласково попросил Антоша. Но соба­ка — она так н не дождалась подачки от хозяина и его гостей — очень уж обрадовалась своим друзьям и хле­бу, который ей достался, и весело залаяла: мол, спаси­бо за хлеб, нельзя ли получить еще кусочек.

Лай Шалуна услышали Рекс, Бобик и Соловей. Они немедленно сорвались с насиженных мест и наперегон­ки побежали на голос.

А за ними…

7. Караул! Воры!»… Откуда падают яблоки… Анто­ша и Тамара в плену… Немецкие офицеры бегут из сада.

Да… тут произошло такое, о чем и рассказывать не хочется… Антоша крикнул Тамаре: «Спасайся!», при­жал обеими руками к животу яблоки и побежал за ней. Собаки с радостным лаем помчались вслед, а Григо­рий Михайлович, Матильда Францевна, храбрые немецкие офицеры и Жорж на своих тоненьких ножках — за ними.

Держи вора! Ату! — пискливо требовад Григо­рий Михайлович.

Матильда Францевна почему-то басом кричала:

Караул! Кар-ра-ул!

Немцы, хотя икали и пыхтели (они крепко набили желудки всякой едой), старались не отстать от других. Они тоже что-то по-немецки орали и на бегу отщелки­вали кобуры пистолетов.

Антоша успел заметить, как не то Федька, не то Ленька перемахнул через забор. Антоша и сам прыг­нул и уже уцепился за верхнюю перекладину, но тут увидел: немецкие офицеры поймали Тамару за косич­ки. Руки, готовые подтянуть и перенести Антошу по ту сторону забора, почему-то ослабели, и его схватил за штаны Григорий Михайлович Стариков. Он узнал Ан­тошу. Узнал и молчал. Или он запыхался от быстрого бега, или был так ошарашен, что и слова не мог выго­ворить.

Стариков только смог ударить мальчика со всего размаха своим кулачком по спине и рвануть на нем рубаху. Все яблоки из Антошиной пазухи с глухим стуком упали в густую траву.

Жорж спрятался на всякий случай за папину спи­ну и тоже хотел ткнуть Антошу пугачом в бок, но в это время с дерева упало крепкое яблоко и, надо же, угодило Жоржу в лоб. От неожиданности Жорж сразу не знал, что и делать, а когда немного пришел в себя, заорал и схватился за голову.

Некароши русски деть чужой сад вороваль, не карашо, — качали головами немецкие офицеры и дерга­ли за косички Тамару.

В это время Григорий Михаилович очухался от быстрого бега, брызнул сначала слюной, а потом за­пищал:

Сейчас… немедленно… сию же секунду…. мы их выгоним… на все четыре стороны! Этого ж-жулика, вора, ночного грабителя… и его милую мамочку мад-дам Орлову!!

Гриша! Он и нашего ребенка ударил по голов­ке… Смотри, какая гуля вскочила. Его надо в тюрьму, в тюрьму! — требовала Матильда Францевна.

И почему-то снова упало яблоко, а за ним другое, и угодили на этот раз в Матильду Францевну и в Гри­гория Михайловича. Было довольно странно, почему падали яблоки,— ведь деревья стояли неподвижно, ни один голубой от луны листок не шевелился.

Возможно, яблоки созрели и упали. Так тоже бы­вает.

* * *

Через весь лунный сад, мимо желтого шалаша, блестевшего каждой соломинкой, мимо стола, где уста­ло посапывал и отражал круглую луну самовар, вели Антошу и Тамару.

Антоша шел и думал… Он думал о маме. Она, на­верно, уже собирается спать, только его, Антошу, ждет… А сейчас вместе с Антошей придут сам Паучок, Матильда Францевна, немецкие офицеры и выгонят маму на все четыре стороны… Антоша думал о Тама­ре: она шагала рядом и тихонько всхлипывала. И у него самого зачесался нос и глаза почему-то стали мо­крыми… «Хорошо еще, что Федька с Ленькой убе­жали».

Антоша хотел было незаметно провести по глазам рукавом, но раздался грохот, такой сильный, что все вокруг вздрогнуло, будто начиналась гроза и по небу прокатился гром. Все посмотрели вверх… Небо было по-прежнему чистым, только мелкие звездочки быстро светились и спешили одна за другой.

Яволь, — сказал немецкий офицер, у которого в далеком городе Мюнхене остался «отшень кароши малшик Конрад».

Яволь,— сказал и другой офицер.

И оба вместе, как по команде, по-лошадиному на­клонили головы и, почти не сгибая ног, быстро засту­чали ими по густой траве и скрылись.

Гром усилился. Где-то задребезжали стекла. Закри­чали грачи.

Антоша почувствовал, что рука Старикова дрожит, легко вывернул из-под нее плечо, потянул за рукав Тамару, и они не оглядываясь побежали.

8. «Наших — сила»… Отец… Антоша едет верхом, на рыжей лошади… Новый день на Красной улице…

Антоша осторожно, стараясь не скрипеть, открыл дверь. Он увидел: огарок свечи прикипел ко дну пе­ревернутой железной кружки, мерцал и шипел.

За столом сидела мать. Глянув на Антошу, она даже не заметила, что его штаны порваны в двух или трех местах, а одного рукава рубахи вовсе нет, будто рубаха так и была сшита с одним рукавом. Мать уста­ло спросила:

Где ты все бегаешь? Скоро рассвет, а ты все бегаешь?

Кто-то позади Антоши сказал:

Уже светает…

Это дед Свирид стоял у открытого окна, показывал на бледное небо и говорил:

Светает.

Потом дед Свирид подошел к столу, наклонился к матера н шепотом произнес:

Немцы бегут… сам видел.

Антоша сразу же вспомнил, как торопливо топали по траве немецкие офицеры.

Дед продолжал:

Наших — сила.

Он сел за стол напротив матери, подул на огарок; огарок, будто дразнясь, вытягивал в стороны синевато-желтый язычок, предостерегающе шипел и вдруг словно сам себя проглотил.

Нехорошо запахло горелой свечой. Дед помахал ру­кой около огарка, как будто отгонял мух.

В комнате посерело и похолодало.

Может, и мой Вася придет, — неуверенно сказа­ла мать и с надеждой посмотрела на деда Свирида, за­чем-то развязала, а затем снова, потуже, завязала платок на шее.

Чай и то Васе пора быть,— согласно кивнул го­ловой дед.

Антоша сразу понял, о чем говорят взрослые. Он ухватил мать за руку.

Мам, пошли папаню встречать, а? Пошли, мам…

И мать поднялась и пошла за сыном, а за ними за­спешил дед Свирид.

В предутреннем настороженном воздухе изредка гремели глухие далекие выстрелы, тяжело летали и па­дали. кружась, на землю, на крыши домов, на деревья обрывки бумаги, клочья сажи.

Дом Стариковых наглухо закрылся ставнями. Слышно было недовольное повизгивание собак, запер­тых в сенях.

Новохатцы с бледными, усталыми, видать от бес­сонной ночи, лицами негромко переговаривались, спе­шили в сторону Красной площади.

Дед Свирид, Антоша с матерью шли вместе со всеми и незаметно, охваченные обшим стремлением, ускорили шаг, почти побежали.

Небо за собором слегка позеленело. Желто вспых­нул похилившийся крест. В городском саду на самых высоких тополях зарозовели самые верхние листья.

И вместе со светом запели птицы, громче загово­рили люди, словно их приглушенные голоса оттаяли на свету. И еще быстрее зашагали мимо бледно-гряз­ного здания тюрьмы, туда, где начиналась Красная улица, где все небо уже стало кумачовым, как новая Антошина рубаха-косоворотка, которую он надевал только по большим праздникам.

Мать зачем-то прижимала угол головного платка к глазам. Можно было подумать: она старается получше разглядеть свой старый платок. Ее рука, которую дер­жал Антоша, мелко вздрагивала, будто матери было холодно.

И в то же время мать шла очень быстро, почти бе­жала. Антоша и вовсе бежал, бежал и думал: каким стал его отец за те два года, что они не видались?

У отца в руках, наверно, большое ружье со шты­ком, а за спиной мешок, и в том мешке…

* * *

…В эту минуту где-то совсем рядом громыхнул ор­кестр, и одновременно над улицей поднялось круглое и очень красное солнце.

Антоша так и не успел представить себе, что мо­жет быть в отцовском мешке. Он увидел: вместе с солнцем на улицу въехали, выгнув шеи, красные ло­шади, а на них крепко сидели люди и, округлив щеки, дули в огромные трубы. Один человек широко бил в барабан, и казалось, в его руках не барабан, а само солнце. Каждым ударом барабанщик высекал из солн­ца красные лучи, они летели во все стороны и перекрашивали в свой цвет небо, улицу, людей, весь мир.

Над трубами ярче солнца горело и било крылья­ми в небо знамя, неслось навстречу всем, кто шагал по мягкой земле, по росистой траве Красной улицы.

На улицу въезжали новые и новые ряды всадников в богатырских шлемах. Их воспаленные глаза смеялись, и банты на груди походили на красных птиц.

И кони были красные, и уздечки и удила на конях красные, и даже пена, сбегавшая с конских губ, красне­ла как кровь.

Вся улица сверкала, залитая алым потоком всадни­ков, живым теплом раннего солнца.

«Вот почему она красная»,— вдруг подумал Антоша и посмотрел на свою маму. Та плакала и смеялась. И было удивительно, как можно сразу смеяться и плакать. Но, оказывается, можно.

Молодые и старые женщины припадали к ногам всадников, к шелковым шеям лошадей. Всадники сры­вали свои шлемы и фуражки, наклонялись, и их густые чубы сплетались с волосами женщин, с конскими грива­ми. Всадники тоже смеялись, кричали такое, от чего всем хотелось и смеяться и плакать.

Мать зачем-то рванула с головы платок и держала его за угол. Платок волочился по земле, мамины волосы упали ей на плечи, и Антоша вдруг увидел, какие они густые, черные и красивые. И все люди увидели это, расступились перед бегущей с платком женщиной.

А она бежала, нет, она летела к человеку, который сидел на рыжей лошади.

Человек с винтовкой за спиной тянул к Антошиной маме руку.

И как-то сразу Антоша узнал своего отца.

Папаня! — закричал он.

А мать — она бежала рядом и чуть впереди — ничего не кричала, она одними губами вместе с воздухом вдохнула:

Василий… — и прижалась к сухим губам мужа.

Лошадь скосила большой синеватый глаз на Анто­шу, звякнула удилами, точно сказала: ну что ж, маль­чик как мальчик. И переступила передними копытами.

От лошади остро пахло потом, ветром, сухой травой, сладковатым дымом пороха.

* * *

Антоша не идет по земле. Зачем идти? Он плывет по Красной улице мимо собора, мимо тополей и лип, мимо садов с белым наливом и синими сливами, мимо дома с захлопнутыми ставнями, где прячутся от света Григорий Михайлович, Матильда Францевна и их сын — мальчик Жорж с пугачом.

Антоша сидит на рыжей лошади впереди своего от­ца. А за спиной отца — ружье, правда, без штыка, но — ружье.

Вся Красная улица смотрит на Антошу и гордит­ся, что у Антоши такой отец.

Ура! — кричит Красная улица.

И Федька Носарь, ц Ленька Цыган, и две торопли­во прыгающие косички кричат:

Ура!

Умытые росой деревья, ранние птицы, все небо и вся земля тоже кричат:

Ура!

Оркестр играет удивительный утренний марш и бле­стит на всю улицу тысячью труб и барабаном, похожим на солнце.

Новый день занимается над Красной улицей.

Совсем новый день.

Извините, комментарии закрыты.