СВЯТАЯ
Рассказ-быль
Ребенок не плакал, он орал во все горло, будто его стегали крапивой.
— Да уйми ты своего горлопана, он же своим криком всех нас выдаст, из-за него полсотни человек на тот свет отправятся, — просяще-требовательным тоном говорил Параске, матери плачущего мальчика, которого она несла на руках, однорукий Архип Гаврилович, что шагал рядом с ней.
— А что я ему сделаю, не заткну же рот, он что понимает, что за нами гонятся? — полуплачушим голосом оправдывалась тридцатилетняя, с большими испуганными глазами, мать.
— Посади его за той березкой, возвращаться будем — заберешь,
посоветовал женщине Адам Якубович, старик с белой бородой.
— Это как же — бросить? Кровинушку родную оставить этим зверям? — спросила, теснее прижимая к себе орущего ребенка, Параска.
— Дура, из-за него мы все погибнем. Ты хоть это понимаешь? — сказал кто-то бегущий сзади.
Параска на мгновение остановилась у толстой березы, что стояла на краю деревни, с досадой сказала:
— Маленький, ну что ты кричишь, может у тебя что болит? И, повинуясь молчаливому требованию всей толпы, посадила мальчика на траву. Плач тут же прекратился, будто его выключили, Параска смотрела как ее полуторогодовалый Мишка неумело встал на неокрепшие еще ножки и заплаканное лицо его озарила радостная улыбка. Стало ясно, что он не хотел быть на руках и, почувствовав свободу, повеселел. Параска стояла возле него и не знала, что делать.
Женщины, дети, старики спасаясь от смерти, где быстрой ходьбой, где легкой трусцой, устремились к лесу. Они до последнего часа надеялись, что беда их деревню минует, всю ночь сидели на клунках с вещами. Не минула. И когда в едва зачинающемся рассвете деревню по периметру незаметными, едва уловимыми тенями стали окружать полицаи, люди поняли: надо спасаться. Молодые парни пронюхали, что напротив Миколаевского селища полицаев нет и устремились в безопасное место. Бежать старались тихо, говорили шепотом и вдруг этот орущий ребенок.
— Оставь его, побежали. — махнул ей рукой Архип Гаврилович.
— Что он говорит! — со страхам подумала Параска и, подхватив малыша на руки, снова устремилась за всеми. В ту же минуту раздался визгливыи, душераздирающий плач малыша. У бегущих людей внутри похолодело, этот детский плач начисто разрушал все их тайные планы.
— Брось своего щенка! — дождавшись, когда Параска с ним поравнялась, по-злому ощерив зубы, приказал ей прямо в лицо Архип Гаврилович.
Испугавшись, Параска машинально посалила малыша на землю и плач сразу прекратился. Мать растерянно стояла возле ребенка и с жалостью смотрела вслед убегающим людям. Добравшись цо низкорослого кустарника, сельчане хотели нырнуть в его спасительную густоту, но из него вдруг вынырнули двое полицейских и начали стрелять вверх над головами людей. Сельчане от такого поворота событий на мгновение остановились
— Назад! — властно выкрикнул один из полицаев и снова дал подряд несколько выстрелов из карабина вверх. Толпа на мннуту словно оцепенела.
— Кру-гом и шагом марш, назад, в деревню, иначе будем стрелять на поражение! — приказал зычным утрожающем голосом высокий полицай в черной форме. Люди повернулись и нехотя поплелись туда, откуда только что убежали. По дороге к ним присоединилась и Параска с ребенком Очутившись на руках, малыш снова начал плакать, но люди на его рев уже не реагировали, шли обреченно как на убой.
Только рядом идущая с Параской Якимиха ядовито упрекнула:
— Из-за твоего щенка, всем нам хана. Паскуда! — и плюнула на Нардеку.
Было раннее июльское утро 1942 гола. Небо на востоке пылало алым заревом встающего солнца, где-то вдалеке кричал болотный чибис. Трава под ногами серебрилась обильной росой.
— Ишь, сволочи, убежать хотели! — матерно ругаясь, говорил один из идущих сзади полицаев. Чужой, не из их деревни Оба немецких холуя шли сзади толпы со взведенными наизготовку карабинами Попробуй убеги, сразу получишь пулю в спину.
А в деревне уже во всю действовала карательная немецкая команда Людей группами сгоняли со всех концов в одно место к сельсовету, что стоял в центре села. Здание сельсовета было большое, с двумя входными дверями, в нем до войны располагалось правление колхоза и сельсовет Подталкиваемые в спину дулами автоматов и лаем рвущихся на поводках немецких овчарок, люди со страхом в глазах вливались в общую, оцепленную солдатами толпу. “Капут нам будет, загонят в сельсовет и спалят, — говорила сквозь слезы Костеиха, держа за руку дочку лет восьми.
— А может и не спалят, может молодых отберут и отправят в Неметчину, а нас отпустят по домам, — возразила ей Довыдова Алена.
— Спалят, у нас у партизанах полдеревни, в Грицаевке только восемь мужиков в партизаны ушли и то спалили. продолжала настаивать на своем Костеиха.
В Рудобелке тоже многие в партизаны ушли, а их не трогают. Живут тихо, мирно будто и нет войны, вмешалась в разговор Антоля Клепацкая.
— Я не понимаю, почему наказывают всех огулом, и безвинных тоже, нужно наказывать тех, у кого мужикн в партизанах, — вмешалась в разговор Киреиха. бабз дородная, с лицом, побитым оспой. Помолчав добавила.
— Если б я немецкий язык знала, я б такое панам-немцам предложила. Те, у кого был кто-то в партизанах, на нее посмотрели косо, злобными глазами, многие же с Киреихой согласились.
Командовал операцией высокий, хлесткий полковник лет сорока в фуражке с высокой тульей в идеально подогнанном кителе и блестевших хромовых сапогах. Он стоял в стороне с двумя младшими офицерами с нагайкой в руках, и то и дело по своему что-то отрывисто гаркал. К нему тут же подбегали, должно быть, вызываемые им солдаты, щелкнув каблуками. вытягивались перед командиров в струнку, выслушивали его, говорили.
— Яволь. гер полковник! — и тут же убегали выполнять приказание. Когда почти всех жителей согнали в центр и шумливая колготня приутихлa до того, что даже лающие псы перестали рваться с поводков, а только молча дергались и брызгались пеной из раскрытых пастей, полковник обвел притихшую толпу строгим властным взглядом и сказал на чистом русском языке:
— Граждане крестьяне! Ваша деревня является рассадником лесных бандитов, мало того, вы их одеваете, и кормите по ночам. Ваши так называемые партизаны мешают нам освободить вас от сталинского рабства. Многие из вас согласятся, что вы живете не свободно, так, как при рабовладельческом строе. Мы пришли вас освобождать а ваши сыновья и мужья. которые ушли в партизаны, нам противодействуют. За это мы вас накажем.
В той стороне, где были немцы, стояли две канистры, должно быть с бензином, глядя на них белоголовый от сивизны дед Охрем сказал вроде как про себя:
— Все ясно, сжигать будут, вон и бензин приготовили. — Люди это услышали, с ужасом начали смотреть на канистры, некоторые громко заплакали .
Кончив, полковник поднял руку и уже хотел ею махнуть, отдать распоряжение загонять людей в здание, но тут вдруг из толпы послышался громкий крик:
— Господин полковник, минуточку!
Полковник, опустив руку, посмотрел на толпу. Из нее выбралась полнотелая конопатая Киреиха и, обращаясь к полковнику без всякого страха сказала:
— Паи офицер, наказывать безвинных — грех перед богом. Вот у меня, например, никого в партизанах нет а вы меня вместе со всеми… Наказывать надо тех, у кого муж или сын ушли в лес, а не всех под одну гребенку. Пожалейте безвинных, пан полковник.
Полковник, внимательно выслушав смелую бабу, почему-то даже улыбнулся и, резко подняв голову, ответил так:
— Вы не правы. Когда ваш сосед ушел в партизаны и вы об этом узнали, то обязаны были не молчать, а сообщить немецкой власти. Вы этого не сделали, значит виноваты наровне со всеми. И полковник, отойдя в сторону вдруг резко взмахнул рукой. И все опять пришло в движение: залаяли, дергаясь на поводках, рвущиеся к толпе собаки, раздались гортанные выкрики немцев:
— Шнель, шнель.
Людей начали загонять в открытый зев двери здания сельсовета И вдруг над толпой послышался еще один крик, но другой женщины:
— Геночка, Генрих!
Услышав свое имя полковник опять резко взмахнул рукой и на этот раз все снова застыло, только собаки по инерции продолжали дергаться и лаять, кидаясь на людей. Из толпы, к удивлению всех, вышла женшина. но не Киреиха, а другая, старуха лет шестидесяти, сухонькая, невысокая, в подвязанном под бороду черном платке. Не отрывая цепких серых глаз от фигуры полковника, она неуверенной походкой пошла в его сторону, не дойдя метра два, бухнулась перед ним на колени.
Полковник же, увидев эту старуху сначала пошатнулся как от удара в лицо, потом будто окаменел, застыл как истукан. Он стоял неподвижно, минуты две — озадаченный, растроенный до последней крайности. С его воинственного лица вмиг улетучились строгость и жестокость, оно сделалось испуганным, смущенным и виноватым. Когда увидел перед собой упавшую на колени старуху, вдруг спохватился, подскочил к ней, поднял на ноги, отряхнул ей юбку на коленях и раз от разу то по-русски, то по-немецки повторял:
— Майн гот, боже мой, вот так встреча, простите, Марья Андреевна! Видно было, что он эту женщину узнал, сначала на какое-то время опешил, потом пришел в себя и начал действовать, подчиняясь логике. Старухе он сказал:
— Стойте здесь и обождите меня немножко. — Сам же отошел в сторону, его тут же окружили офицеры и солдаты, он им минут пять что-то объяснял, показывая кивком головы в сторону старухи, немцы на нее тоже поглядывали с удивлением в глазах, слушая речь командира, понимающе кивали головами. Когда полковник кончил свое маленькое совещание, немцы, часто оглядываясь назад и посматривая на старуху, начади грузиться в две стоявшие в стороне, крытые брезентом машины. Один из них, молодой, высокий рыжеватый, в погонах лейтенанта, не удержался, побежал к старушке, поднял опушенную в морщинах руку и приник к ней губами. Потом низко ей поклонился, сказал “данке” и побежал к машинам
Полковник же, обретя прежний, но далеко не воинеiвенный и жесткий, а скорее виноватый, вполне человеческий вид. обратился к растерянной, ничего не понимающей, толпе, с такими словами:
— Граждане крестьяне! Вы свободны, можете расходиться по домам.
Извините, что вас потревожили.
Испуг и удивление отразилось па каждом лице, многие не верили тому, что услышали и увидели, некоторые, глядя на бабку крестились. Оглядываясь то на старуху, то на полковника, с непогашенным ужасом в глазах, заспешили по домам.
Еще минуты три назад они должны были войти в дверь сельсовета, как в дверь ада, чтоб навеки сгореть в огне, но вот произошло чудо: какая-то чужая, никому незнакомая старуха, словно сошла с неба и отворотила беду.
Koгда площадь перед сельсоветом почти опустела, полковник взял бабку под руку и махнул рукой в сторону открытой двери сельсовета сказал:
— Пройдемте, Марья Андреевна, в здание, там поговорим. Пропустив женщину впереди себя, прошли по коридору, вошли в кабинет с сохранившейся шильдой “Прсдседатсль сельсовета”. В кабинете у окон стоял письменный с шуфлядами Т-образный стол, по краям, у стен — стулья. Усалив старуху на один из них, полковник обогнул стол и уселся за ним на председательское место. “Гена, дорогой, почему ты стал таким жестоким» — хотелось задать бабке первый вопрос Генриху Кальману из-под которого она когда-то семь дней горшки таскала. Но того двадцатилетнего, тяжелораненного Гены не было, перед ней сидел матерый фашист в страшной офицерской форме и задать такой вопрос Марья Андреевна, сельская учительница, побоялась. Она-то и узнала его с трудом, смотрела из толпы на отдающего распоряжения немецкого карателя и все сомневалась: он ли? Но дочь Зося. которая гоже была в этой толпе, словно угадав мысли матери, шепнула:
— Мама, это Гена. И Марья Андреевна не удержалась, назвала его. Под мундирам с золотыми нашивками был человек, в нем проснулась совесть. которую ничем убить нельзя. И вот они сидят в кабинете председателя сельсовета, смотрят изучающе друг на друга. И молчат.
Когда полковник снял с головы свою страшную фуражку, с фашистской эмблемой, Марья Андреевна увидела не прежние льняные волосы, а седые космочки на полуголом черепе.
* * *
В смутные времена 1919-1920 годов семья Игната Рудавского жила на хуторе, в полкиломезре от деревни Рудобелка. Хозяина забрали на фронт, так как на молодую Советскую республику со всех сторон, как хищные твери на косулю, набросились и стали терзать се нещадно, разношерстные враги типа Врангеля, Деникина, Юденича, Колчака.
В деревне Рудобелка уже тоже установилась советская власть. Была открыта новая советская школа, сельсовет и молодые комсомольцы под звуки горна и барабанный бой ходили по деревне с красным флагом и этим утверждали, что на землю пришла новая жизнь, светлая и радостная, и возврата к старому нет. Бедные на них смотрели с надеждой, кто побогаче — с ядовитой издевкой, цинично улыбаясь говорили им вслед: лапотники дерюжные, голь перекатная, жрать нечего, а они барабанят Жена Игната Марья Андреевна жила на хуторе с дочкой, девятнадцатилетией Зосей. Второй год после ухода хозяина на войну свои те десятины земли обрабатывали сами, на пахоту и посев нанимали мужиков из деревни, а в августе, на уборку пшеницы деревенские бабы приходили сами, считали великой честью помочь учителке убрать урожаи, ведь она учила их детей. Кроме этого Зося, дочка, вошла в силу, умела управляться с лошадью и была в хозяйстве вместе отца.
Так и жили, поглядывая на шлях, откуда должен был вернуться с фронта отец. Но он почему-то не возвращался
История, как попала Марья Андреевна, городская девушка из Могилева, на хутор под Рудобелку, тоже очень проста. В 1900 году Игнат, двадцатилетний парень, который работал в городе на суконной фабрике, случайно встретил ясноокую, с длинной косой девушку Машу, которая оканчивала учительскую женскую гимназию. Стали дружить, и между ними возникла любовь. Она с каждым днем все крепла, ширилась, и когда нaполнила все закоулки души, решили пожениться и навсегда остаться жить в Могилеве.
Но судьба распорядилась иначе.
Вскоре умер отец Игната и единоличное хуторское хозяйство осталось без головы. Волей-неволей, Игнат вернулся на хутор, где его ждали три коровы, лошадь, и две десятины земли А за ним. как нитка за иголкой, окончив гимназию, потянулась, и городская девушка Маша и начала работать сельской учительницей в школе Сила любви великая сила, она и толкнула Машу на такой рисковый шаг.
Пока в городах, стремясь улучшить жизнь, рабочие бунтовали, устраивали забастовки, стачки, взрывали бомбы, стреляли, ходили в Петербурге с прошением к царю-батюшке. в тихом далеком белорусском хуторке мирно, в дружбе, согласии и любви жила, выращивая хлеб и скотину, молодая ссмья. Вскоре в их просторной светлой хате радостным звоночком раздался плач — родилась дочка, которую н честь бабки нарекли Зосей. Интеллигентная Маша с большими голубыми глазами и длинной косой к деревенской жизни привыкла скоро, ей помогла в этом все та же великая тяга к крепкому мускулистому черноокому Игнату, без которого она жить не могла. Деревенские Марью Андреевну уважали, при встрече улыбались и кланялись ей низко, в пояс. Была она для них авторитетной, очень грамотной и недосягаемой. После революции в пучину переустройства жизни затянуло и Игната, он вместе с другими деревенскими активистами даже полез на церковь и сломал на ней крест. “Долой мракобесие и затуманивание мозгов поповскими проповедями”, висел лозунг на сельсовете, написанный его рукой.
Пытаясь наладить взбаламученную рабочими тихую мирную жизнь в России, богатый класс позвал на помощь заграничных собратьев и через Рудобелку то и дело, проходили то бслополяки н квадратных конфедератках, то немцы, то чехи.
Никакого зла мирным жителям онн не чинили, просили попить молока да за деньги покупали яйца и сало. Отдохнув, двигались дальше, на фронт. Однажды в самый разгар лета, в июле 1919 года, проходившую немецкую часгь в лесу встретил организованный из бедноты окружающих деревень отряд местных большевиков. Завязалась перестрелка.
Отбив нападение. немцы пошли дальше своей дорогой. А в Рудобелке на второй день хоронили двух убитых активистов.
Вот в эту пору, в один из пылающих солнцем летних дней, решила Марья Андреевна с дочкой Зосей в лес за черникой сходить. Лес стоял в километре от дома, строгий, задумчивый, черники и нем было много, уродилась ягода в тот год обильная. Вышли утром. на рассвете, с корзинами в руках, направились в сторону леса. Поднявшееся над горизонтом солнце разбудило жизнь: зажужжали шмели, перелетая с цветка на цветок, звенели пчелки, среди желтых ромашек ярко голубели васильки. Прохладный с утра воздух, наполненной ароматом луговых грав. отдавал запахом меда, стало быть подумала Марья Андреевна, где-то цветет медуница. Впереди, по тропинке, шла дочь, высокая, стройная, с тугой, золотоволосой косой, как когда-то у нее была, и эта длинная коса то и дело ударяла по округлившимся ягодицам. Идя сзади, мать смотрела на дочь, на ее упругие, загорелые, словно выточенные икры ног и, вздыхая, с тревогой думала: как сложится се судьба.
Ягодную полянку черничника нашли такую, что она не зеленела — чернела сплошным темно-голубым отливом. Да и ягоды были крупные, ядреные, сладкие, хорошо вызревшие под прямыми лучами солнца. К обеду корзины наполнились доверху, а полянку обобрали чуть больше половины. Сняла Марья Анлреевна с головы белый платок, Зося — передник и продолжали собирать, не оставлять же такое богатство.
Кончили, когда солнце начало клониться к горизонту и спала жара. Ягоды, что собрали в платок и передник, за спиной приспособили, корзины — в ру ки и начали из лесной чащобы выбираться. По дороге попадались гильзы патронов, пустые, блестевшие фольгой, пачки от сигарет, вчера. говорили, тут перестрелка какая-то была. И вдруг чуткое ухо Зоси уловило вроде бы человеческий стон. Остановились, прислушались, зорко смотрели в сторону, откуда он послышался. Зося, оставив у ног матери корзину с ягодами, пошла за черничный бугорок, глянула под ноги и тут же отпрянула, за бугорком, лицом вниз, лежал человек.
— Мама, громко вскрикнула Зося. — Иди сюда!
Поставив на землю корзину, Марья Андреевна скоренько побежала на зов дочери. Увилев человека в немецкой форме, смело перевернула его на спину. Перед ней было лицо совсем молодого человека с белесыми волосами на голове. Под гимнастеркой, на правой стороне грули расплылось обширное окровавленное пятно, такое же пятно темнело и под левой штаниной выше колена. Разорвав гимнастерку, Мария Андреевна нагнулась, приложила ухо к белой, слегка посиневшсй груди, разогнулась и почему-то радостно сказала:
— Доченька, он живой, надо спасать человека! Скорее беги запрягай Мотьку и сюда!
— Мама, что ты говоришь, он же наш классовый враг! Пусть подыхает!
Зося была комсомолкой, часто посещала заседание комячейки и при случае употребляла услышанные там слова.
— Зося, делай, что я тебе говорю, скоренько беги домой и запрягай лошадь! — В голосе матери послышались властные железные нотки. Дочка спорить с мамой не стала и, как выпущенная из лука стрела, помчалась на свой хутор. Пока везли на подводе, раненый часто стонал, ворочался, не открывая глаз раз от разу повторял:
— Майне мутер!
И хоть на отшибе стоял хутор и редко кто из чужих к учительнице заходил, сохраняя меры предосторожности, немчика положили в баню, которую летом не топили.
— И чтоб ни одна душа про это не знала! — строго предупредила мать Зосю.
Когда везли из лесу раненого на подводе, уже сгущались сумерки и Марья Андреевна была вся в напряжении, боялась, чтоб по дороге не встретились знакомые. По слава богу, пронесло, не встретились.
Ранен был немецкий солдат в правую сторону груди и в ногу выше колена, обе раны сквозные. У места выхода нуль, после обильного кровотечения, кровь свернулась и засохла. Мать Марии в Могилеве работала медсестрой в лазарете, дочь многое от нее переняла. Перед самой революцией Мария последний раз навещала своих родителей в городе, Отправляя дочь в обратный путь, мать сказала:
— Доченька, ты живешь в глухой деревне, где и фельдшера-то наверно нет. А человеку свойственно болеть. Потому возьми с собой эту аптечку, я ее долго собирала, тут есть все лекарства, которые нужны на первое время. Колоть я тебя научила, только шприцы перед употреблением хорошо кипяти. Как-никак, у тебя растет ребенок, а дети часто болеют.
Но за два последних года аптечка осталась нетронутой. И вот этот случай. Сделав укол больному бывшими в то время антибиотиками, Марья Андреевна обработала раны, приложила мази, наверх листья подорожника, все туго перевязала. Пока с ним возилась, раненый находился в забытьи. И только когда, приподняв голову, расщепила ему с помощью Зоси ложкой зубы и начала вливать в рот куриный бульон, он завертел головой и слегка открыл глаза:
— Эссен, ду кранк! — попросила ласково по-немецки, которому обучалась в гимназии и который знала довольно неплохо. Услышав родную печь, он открыл глаза шире, тупо соображая, уставился в учерневший потолок бани. Думал.
— Где я? — с трудом ворочая языком, вдруг спросил он, глядя на Марию Андреевну.
— Ты был ранен, мы тебя подобрали в лесу, сейчас ты у друзей, не бойся. — с трудом подбирая немецкие слова, ответила ему хозяйка, и добавила: — Для того, чтобы ты поправился надо скушать этот суп.
Наваристый суповой бульон он глотал с жадностью, время от времени на его бледном лице появлялись гримасы от внутренней боли, в такие минуты на его лбу выступал пот, он плотно сжимал зубы, закрывал глаза. Ждал, когда приступ боли уйдет, — чтоб продолжить глотать бульон.
На дочку Марьи Андреевны, стоявшую в стороне, он даже не глянул.
— Красивый гад! — глядя в свою очередь на немчика, подумала просыпавшаяся в Зоси женщина.
— Выздоравливай, — заботливо поправив на больном простыню, сказала Марья Андреевна и они ушли из бани, предварительно закрыв ее дверь на замок.
— Мама, — зайдя в дом, сказала Зося озабоченно-тревожным голосом. — Если про этого немца узнает председатель Герасимчук Иван, нам будет плохо.
— Не узнает, — успокаивая дочку, ответила Марья Андреевна. — А по-твоему нам надо было оставить его, беспомощного, израненного одного помирать в лесу? Да меня бы совесть задушила, я бы себе места не нашла. А так, — подумав, добавила она, — мы его подлечим, станет он на ноги и пойдет своей дорогой. Мы же не звери — люди.
— Но он же наш враг, мама! — продолжала, как попугай, настаивать на своем, Зося.
— Кто его знает, доченька, кто нам теперь друг, кто враг. — Мария Андреевна присела на скамейку у стола, положила на клеенку так и не ставшие крестьянскими руки, (они были у нее по-прежнему чистыми, не таким грубыми, как у всех баб) и продолжала: —Когда большие политики не могут между собой договориться, они берут в заложники этих неоперенных зеленых птенчиков, одевают на них форму и бросают в драку. И никто не спрашивает, хотят они этого или нет.
Проходили дни. молодой организм брал свое, и немчик шел на поправку. Правда, было при этом одно неудобство. Из-за повреждения ноги, которую Марья Андреевна взяла в две шины и туго перевязала их веревками. Генрих не мог вставать с постели и для отправления естественной нужды, требовалась помощь Марьи Андреевны. Оба при этом чувствовали себя неловко, отводил в сторону глаза. Целую неделю она таскала из-под него горшки, но ничего другого придумать было нельзя, он от этого мучился, хозяйка, как могла его успокаивала. Но вскоре Гена (так его прозвала Зося) поднялся на ноги, с помощью палочки он мог передвигаться, и дела пошли веселее. Все свободное от работы время Зося проводила с немчиком, она обучала его русскому языку, который немец, отправляясь в Россию, пробовал учить еще в Германии.
Учеником Генрих оказался способным и через месяц мог сносно говорить на русском. Вскоре Марья Андреевна заметила в глазах дочери необычно радостный искрящейся блеск. Заметила и испугалась: уж не влюбилась ли она в Генриха? Об этом напрямую спросила у Зоси.
— Что ты, мама? — застеснявшись и полыхнув румянцем на полных щеках, ответила дочь.
— Он же враг, а я комсомолка, как я могу.
— Гляди, доченька, уйдет, а что потом?
Зося помолчала.
Усадьба, где жила Марья Андреевна с дочкой, была огорожена вокруг плотным дощатым забором. Вскоре Зося с Геной без опаски быть увиденными, смело пилили за сараем дрова, потом Гена их колол, а Зося складывала. Мария Андреевна смотрела на них, ралостных и веселых, и думала: вот была бы хорошая пара! А что, случается же. что иностранцы женятся на русских Отбился от своих, где их теперь искать? А кругом советская власть устанавливается, попробуй проберись сквозь большевистские кордоны. Враз зацапают: кто такой, откуда, куда. Не выкрутишься И запросто могут к стенке поставить.
Об этом она не однажды говорила с Генрихом Он внимательно слушал хозяйку, согласно кивал головой, но сквозь это согласие в глазах его нет-нет да и проскальзывало что-то другое, противоречащее. Марья Андреевна его понимала, думала: на родину парня тянет, как волка ни корми, а он в лес смотрит. Вскорости пришло письмо от мужа, Игната Рудовского, из лазарета. Он писал, что воевал на русско-германском фронте. что однажды, будучи в разведке, напоролись на мину и ему оторвало руку. Радовался, что левую. А правой он работать сможет И еще писал, что немцы-окопники народ не злой, что иногда, по вечерам, когда офицеры в блиндажах шнапс пьют, они, рядовые, ходят друг к другу в гости. Немцы угощают шоколадом и дорогими сигаретами, смеются, хлопают по плечам и называют их всех Иванами. И с окопов просят стрелять не в них, а в воздух. Чтоб показать, как ее отец отзываются о немцах, Зося прочитала письмо Генриху, желая этим подчеркнуть, что тесть у него будет хорошим, мол, оставайся, не бойся, все образуется.
Немец, прослушав письмо, сделал вид. что обрадовался, но выводы вывел свои. Когда на второй день Зося прибежала к нему в баню приглашать на завтрак, Генриха и след простыл.
* * *
Молчание затянулось до неприличия долго. И вдруг Марья Андреевна увидела. что перед ней сидит вовсе не страшный фашистский полковник, от мановения руки которого отправились на тот свет десятки, а то может и сотни советских людей, а обычный почему-то испуганный лысый мужчина. Его холеное, гладко выбритое лицо, ярко пылало, а на лбу выступил пот, хотя в комнате было не жарко. Учительница поняла, что человек переживает, он был похож на вора, которого схватили за руку, и эту руку не отпускают.
— Генрих, — зашевелившись на стуле, и пытливо глядя на немца, начала Марья Андреевна. — Почему гы тогда так внезапно убежал, ушел, даже не простившись?
— Я испугался, — не поднимая глаз от стола, глухо, виновато ответил полковник.
— Чего?
— В письме ваш муж писал, что ему оторвало руку, и сделали это именно немцы. Он бы мне такого не простил, я это понял.
— Убедительно, — согласилась с ням Марья Андреевна. — Но Игнат не такой, он бы не мстил, ведь сам виноват, что на мину напоролся.
— А вы почему здесь, в этой деревне? — Справившись со своим волнением, в свою очередь спросил Генрих. — Как я помню, вы жили в Рудобелке. Мы эту деревню не трогали, хотя там много партизан.
— Спасибо, что не трогали, — поблагодарила старая учительница и добавила: — А приехала сюда недавно к дочке, она тут живет, замуж вышла Может, помнишь Зосю, или уже забыл?
От такого известия лицо полковника выдало очередную порцию пота и немец, не стесняясь, вынул из бокового кармана кителя платок и стал вытирать нм лицо.
— Что, и Зося здесь была, когда мы людей сюда сгоняли? — вдруг испуганно спросил немец.
— Была, она с младшеньким, с Иваном тут стояла, ему десять годочков недавно исполнилось.
Полковник от такой новости сжал челюсти, от досады закрутил головой. Потом, переживая, сильно ударил по столу кулаком.
— Но она, надеюсь, меня не узнала? — спросил вдруг, уставившись на Марью Андреевну цепким взглядом круглых серых глаз.
— Как же, узнала. Это она мне на ухо и шепнула: “Мама, это Гена”. Я к тебе внимательно присмотрелась и тоже тебя узнала. Потому и крикнула
— Где она теперь? — решительным тоном спросил Генрих. Чувствовалось. что он переживает за то, что опозорился перед когда-то любимой женщиной.
Дома, где ж ей быть. Дом у нее хороший, перед самой войной построили. Спасибо, что вы его не сожгли. А муж ее на фронте. Живет теперь с младшеньким. Вдвоем.
Пройдясь колким убийственным взлядом по ссутулившейся фигуре полковника. Марья Андреевна неожиданно спросила.
— Послушай, а зачем она тебе. Зося-то? Может, извиниться перед нею за новые грехи хочешь или старые не дают покоя? Полковник медленно поднял на учительницу, тяжелую, будто свинцом налитую голову; смотрел на нее не понимая, что она этим хочет сказать. — Неблагодарным ты, Генрих, человеком оказался. Мы к тебе всей душой, рискуя собственными жизнями, привезли из лесу, лечили, кормили, поили, на ноги поставили. А ты, очухавшись, к Зоське полез, обрюхатил ее. Отблагодарил нас за все наши муки и страдания. Спасибочко тебе за это большое! — Марья Андреевна встала и низко поклонилась полковнику.
Такого удара ниже пояса полковник не вынес. Он подхватился с места и как слегка умом помешанный заметался по кабинету. Глаза его при этом горели диким огнем, и Марья Андреевна пожалела, что слишком больно ударила его, надо было как-то помягче.
«Помягче?— спросила сама себя. — А за что его помягче-то? За то. что он наших как котят давит, за то. что деревни наши иногда вместе с жителями враспыл пускает? Нет уж, буду бить ирода до конца, заслужил, подлец, харя гитлеровская!» — негодовала мысленно, обманутая когда-то женщина.
— Ведь мы тебя, Генрих, с того света, считай, вернули, ты хоть это осознаешь? Не попадись ты нам с Зосей — окочурился б, помер и дикие б звери твои кости по лесу растаскали. А мы тебя спасли, и для чего? Оказывается для того, чтобы ты нас потом убил. Вот парадокс какой в жизни случается, — язвительным ядовитым тоном делала свои выводы Марья Андреевна.
Не зная, что сказать в ответ, он снова побледнел лицом и, ослабев в ногах, опустился на стул. Блуждающие воспаленные глаза его на учительницу не смотрели, ползали как слепые котята, по обшарпанным стенам кабинета. Отвисшая его губа при этом слегка подрагивала.
— Ну что ж ты молчишь, сказал бы что в оправданье? — Сердце женщины вдруг смягчилось, на какое-то время ей стало жалко его, Ей хотелось услышать от немца что-то оправдательное, которое бы хоть на грамм смягчила его вину.
— А что мне, мама, сказать? — покусывая узкие полоски твердых губ, начал он, впервые назвав ее так — мамой. — Извините. что я вас так называю, но ведь вы мне подарили вторую жизнь, я родился как бы заново и потому вы для меня — мама. Все. что вы сказали — правда хоть и страшная.
— Да, заблудился я, не по той жизненной тропе пошел, в этом моя большая ошибка и я в ней перед вами раскаиваюсь. Простите меня, ради Бога.
Он поднялся и, приложив руку к сердцу, низко ей поклонился.
— Ты хоть в русских больше не стреляй, а то ненароком в сына своего попадешь, а он ведь тоже на фронте с вами сражается. А убить своего ребенка — великий грех — сделала, как боксер, последний удар прямо в лицо полковнику Марья Андреевна. У него снова широко округлились глаза, он на этот раз ничуть не стесняясь, уставил их прямо в зрачки глаз Марьи Андреевны и глухо спросил:
— Как, у меня есть сын и он на войне?
Учительница в ответ только закивала утвердительно головой.
— Боже мой. что я наделал? — снова занервничал полковник.
— Красивый, на тебя похожий. Мы его и именем твоим назвали — Геной, продолжала Марья Андреевна сыпать соль на рану немца. — Только вот не знаю, вернется ли живым с фронта, уж больно вы великие мастера убивать.
И тут полковник, словно подброшенный пружиной, вскочил с места и со словами «обождите, мама» выскочил на улицу. Через минуты две он вернулся в кабинет и поставил перед учительницей на стол черную, в дорогих камнях шкатулку.
— Что это? — удивившись, спросила Марья Андреевна.
— Золото и драгоценности, грех свой перед вами хоть немного смягчить хочу. Берите, мама!
— Небось, у нас награбили? — спросила строго, глядя прямо в глаза Генриха.
— Нет, мама. Эти драгоценности из Франции, на них крови нет. Моему другу, полковнику Вульфу, их в свою очередь подарил французский ювелир за какую-то услугу. Потом моего друга смертельно ранило. На прощание он вручил мне эту шкатулку и сказал, что я могу распоряжаться ею по своему усмотрению, — пояснил полковник, глядя прямо в глаза учительнице. И Генрих открыл крышку шкатулки. Она была почти доверху заполнена золотыми кольцами, браслетами, часами, дорогими бусами.
— И что мне с ними делать? — растерявшись, спросила Марья Андреевна.
— А что хотите, — ответил он и, боясь, что она от шкатулки откажется, не давая ей опомниться, схватил учительницу за руку, припал к ней воспаленными горячими губами и со словами «простите меня за все» быстро пошел к двери.
А вслед ему, как увесистый камень в спину, полетела фраза Марьи Андреевны:
— Только в русских не стреляй — в сына попадешь.
Учительница в окно увидела, как полковник сел в легковой автомобиль Хлопнула дверка, машина газанула и двинулась с места. За ней, как приведения, поплыли две грузовые, набитые до отказу немцами. Машины по ухабистой дороге ехали медленно и вскоре Марья Андреевна услышала слова отдаляющейся песни: «Майне либе фатерлянд». Немцы пели о родине, им было хорошо.
Словно проснувшись ото сна, Марья Андреевна глянула на шкатулку, взяла ее под руку и скоренько вышла на улицу. Солнце светало ярко, огнисто, по злому, а улица словно вымерла, нигде ни души.
«Людечки по домам попрятались, отходят от страха’», — подумала. И пошла вдоль хат. Заходила в каждый дом, вынимала из шкатулки по одной золотой вешние, совала ее в руку опешившей хозяйке, при этом поясняла:
— Берите, после войны надо будет хозяйство налаживать, сгодиться.
Люди, онемевшими руками брали драгоценности, смотрели на незнакомую старуху и ничего не понимали. А она уже шла в следующий дом, приветливо улыбаясь хозяевам, давала в руки новую вещь и повторяла:
— Берите, война кончится — сгодится.
Когда шкатулка опустела, вернулась в дом дочери, подала ей дорогую, инкрустированную ценными камнями шкатулку, сказала:
— На. Поставь где-нибудь, это подарок от Генриха.
А на второй день, с утра, люди видели, как по улице, в сторону Рудабелки, до которой 50 километров было, прошла все та же пожилая женщина, которая какой-то неведомой ей силой спасла их от гибели, а потом еще и золотом одарила. Глядя ей вслед, бабы крестились, а многие видели над ее годовой светящееся голубое сияние — нимб.
— Святая, — шептали губы людей. — Нам ее сам Бог послал.
Василий ШАБАЛТАС
Извините, комментарии закрыты.