ДОМ ИЗ ЖЕЛТЫХ БРЕВЕН

ДОМ ИЗ ЖЕЛТЫХ БРЕВЕН

Рассказ

Летний день стоял ясный и чистый. Солнце было в той поре, когда от него пряталось в тень все живое.

Шел я в такой день по городу, будучи в коман­дировке в Минске, и лоб в лоб столкнулся с Павлом Губаревичем, с которым когда-то служил в армии. Пожав друг другу руки, мы разговорились. Оказа­лось, что Павел живет в тридцати минутах езды от города на электричке, в деревне, которая называ­ется Карпиловкой. Он пригласил меня к себе в гос­ти. А пока что мы разбежались каждый по своим делам, договорившись вечером встретиться на вок­зале.

И вот мы в Карпиловке.

Это даже не деревня — рабочий поселок, плава­ющий в буйстве зелени, только крыши домов с те­левизионными антеннами торчат из этого зелено­пенного моря, как мачты кораблей в океане.

Идем на улицу. Дома по обе стороны стоят под тенистыми шапками лип на песчаных хребтах двух пригорков. Между ними внизу — укатанная до пыли дорога.

День шел на убыль. Пахло поздней липой, остывшими травами, землей. Солнце перед закатом обессиленно прижухло, красным шаром начало сползать за гребни леса, а потом и вовсе скрылось. С его уходом с чистого ясного неба сошла на землю бодрящая свежесть.

В предчувствии встречи с незнакомым челове­ком — женой Павла, я посмотрел на себя со сторо­ны. Кажется, вид у меня сносный: на мне белая тенниска, песочного цвета брюки. В руках дип­ломат.

— Вот мой дом,— показывая в сторону желте­ющей бревнами хаты, говорит Павел.

Подходим ближе. У забора, на скамейке, си­дит девочка лет семи в вылинявшем цветном платьице. Девочка настолько худенькая, что я еле удержался, чтобы не спросить: почему она вся так светится, уж не больна ли.

— Три года назад только выстроил,— показы­вая на дом, похвастался Павел. Говоря о строении, он спросил, обращаясь к девочке: — Марийка, ма­ма дома?

— Она полы моет,— не спуская с меня боль­ших черных глаз, пропищала девочка тонким го­лоском.

Я вынул из дипломата кулек с конфетами, пере­дал его девочке. Марийка, опустив голову, тонкими ручонками робко взяла конфеты, чуть слышно поблагодарила и пошла за нами вслед.

Полы были некрашены, мокрые от мытья они блестели тусклой желтизной свежих досок. В пер­вой половине — обложенная кафельными плитка­ми печь, стол, накрытый цветастой скатертью. Бодряще пахло, должно быть еще прошлогодним, смешанным со смолой ароматом яблок.

Жена Павла, невысокая стройная женщина, со следами угасающей привлекательности на лице, не удивилась появлению незнакомца и встретила нас простецкой искренней улыбкой.

— Проходите, проходите. У меня тут уборка как раз. Но я уже почти кончила. Вот только при­веду себя в порядок.

Она провела нас в просторный зал и закрыла за нами дверь.

— Учительницей моя Нина Алексеевна работа­ет, в старших классах математику преподает, — вешая пиджак на вбитый в стенку возле двери гвоздь, с гордостью сообщил Павел.

После изнуряющей тело и душу командировки я почувствовал себя как дома: разделся, умылся, расслабленно сел на стул.

А с кухни, перебивая смолистый дух, слышался аромат печной еды.

Ужинали в зале. Стол был скромным: зеленые огурцы, сало, на голубой тарелке тонко нарезанная вареная колбаса. «Есть не буду,— решил я про себя о колбасе.— Говяжья, наверно, с примесью радиации».

Скромно живут, подумал я, глядя на стол.

Когда уселись за стол, Нина Алексеевна сама разлила по стаканам мутноватую самогонку, пер­вой подняла рюмку:

— За вас, за встречу с вами! — произнесла она, при этом черные глаза ее прошлись по мне с лука­вой усмешкой. Морщась, отпила полрюмки. Она уже успела сменить старенькое выгоревшее платье на новое, в ярких красных цветах. На смуглом от загара лице виднелись следы поспешно наложен­ной пудры.

Мы с Павлом последовали примеру Нины Алек­сеевны и тоже выпили. Павел, кроткий, непово­ротливый, сидел, расслабленно привалившись к спинке стула, и, закусывая, все улыбался, будто в собственном доме чего-то стеснялся, и это стесне­ние у него никак не проходило. Я вспомнил, что в армии Павла звали телком, его скромность нас всех просто поражала. Он никогда и никому не перечил, всех слушался, всем подчинялся с крот­кой покорностью.

Ели без обычной торопливости, чинно и с удо­вольствием.

— Ты, Павлуша, почаще гостей приводи. А то усохнешь тут из-за домашней работы. День-день­ской крутишься, а работе конца и края нет, — держа на вилке кусочек сала, говорила Нина Алек­сеевна.— А с гостями всегда веселее и приятнее. Извините, конечно, за скромное угощение, магази­ны пустые, а своего вырастить не успели.

Повернувшись лицом ко мне, она посмотрела на меня улыбчивыми глазами и спросила с не оставля­ющей ее иронией:

— Какой вы степенный! Должно быть, началь­ником служите?

Почувствовав в ее голосе приглашение к шутке и веселью, я поддался ее хорошему настроению и тоже, улыбаясь, ответил:

— Служу, и очень большим! Со мной даже Иван Иванович за руку!

Этот Иван Иванович ее окончательно рассме­шил. Она увидела во мне такого же шутника, как и сама, и стала обращаться со мной более просто и раскованно. Забывая порой про мужа, она все подкладывала и подкладывала мне в тарелку и ни на минуту не умолкала… Смеялась заразительно и весело, так, что малыш, неумело ковыляющий по полу, в минуты вспышек смеха, останавливался у ее колен и, открыв рыбий ротик, удивленно смот­рел на маму.

Вдоволь насмеявшись. Нина Алеисеевна попро­сила мужа:

— Павлик,— сказала она, — сними со стенки рамку с фотками. Я вам, солдатикам, слегка ко­сточки перемою.

Павел снял со стены самодельную рамку с по­желтевшими фотографиями, с неоставляющей его смиренной кротостью подал ее жене. Та кротко улыбнулась.

— Мой Павлик и солдатиком-то был скром­неньким,— с напускной грустью в голосе сказала она. — Должно быть, все краснел да под ноги смот­рел. И этак все «слушаюсь» повторял. И козырял еще. Да?

Она неловко, чисто по-женски, отдала рукой солдатскую честь, подражая тому, как это делают солдаты, и опять засмеялась.

— А вы, — она повернулась ко мне, — уже и тогда смотрелись орлом. И теперь вот — при порт­феле. Позавидуешь вам.

— Конечно! — вторил я ее ироническому вор­кованию.

И мы снова пили и ели и опять шутили. В та­кой обстановке люди просто познают друг друга и сближаются, они раскрываются до конца, как старые, давно знакомые.

— Вот смотрите, — снова взяв в руки рамку с фотографиями, продолжала она.— Вы сидите, а Павлик — стоит, — она толкнула тонким пальчи­ком в старый снимок, на котором мы с Павлом были сняты в армейской форме. — У вас уже лыч­ки на погонах.

— Так я перво-наперво, как в армию явился, сразу полковую школу искать стал, — улыбаясь, сказал я. — Чтоб, значит, без промедления — в на­чальники.

— А ты, Павлуша, что начал искать? — вдруг спросила она у мужа.

— Я? — Павел замешкался, не нашелся сразу, что ответить. Подумав, сказал: — А я столовую начал искать!

Мы дружно захохотали.

— Ах ты, меитюх мой! — обнимая Павла за плечи ласково проговорила Нина Алексеевна. — Тебя уже тогда только на жратву тянуло.

Так мы шутили, а я все разглядывал незаметно ее лицо, руки, пальцы: они у нее были красивые, однако уже несколько загрубевшие, как у всех деревенских учительниц. Я с завистью думал о том, какая у Павла хорошая жена. Вот, к примеру, взять мою половину: она за всю жизнь если деся­ток раз улыбнулась, так это хорошо. А веселость в жизни человеку как воздух нужна. Не зря здесь такой порядок, чистота. Да и сама хозяйка — огонь! С такой не закиснешь. Как ловко ужива­ются в ней и сельская интеллигентность, и простота русской женщины!

А на рабочий поселок между тем опустилась летняя ночь. В комнате уже давно горел свет. В раскрытое настежь окно, на яркую огненность лампочки, влетела серая бабочка. Обжигаясь, она затрепыхалась у раскаленной стоваттки.

— Марийка, прикрой окно.— попросила Нина Алексеевна дочку, которая доставала на кулька последние конфеты.

Вынув на кармана пачку «Беломора», я кивнул Павлу, мол, идем покурим.

— Иди. Я потом. Вот только Нине Алексеевне помогу, — сказал Павел.

Не жене, не Нине, а Ниве Алексеевне. Я заме­тил: было в этой уважительности что-то от робости перед женой, от того, что называется «жить под каблуком». Не потому, что он назвал ее во имени и отчеству, а по какому-то страху в его голосе это сразу чувствовалось.

Я вышел на крыльцо. Прохлада летней ночи, настоенная на липовом цвету, медово пахнула в лицо. Я несколько раз до отказа затянулся ее целебным бальзамом. Постепенно глаза привыкли к темноте, и я разглядел вокруг обилие сараюшек. И вдруг откуда-то изнутри, из одной из этих по­строек, услышал скрипучий человеческий голос. Сначала подумал, что доносится он из соседнего дома, потом внимательно прислушался и сообра­зил, что голос раздается откуда-то рядом. Я оста­новился как вкопанный. Боясь пошевелиться, сто­ял и напряженно вглядывался в темноту. Потом тихонько двинулся на голос и, пройдя вдоль стен­ки дощатого сарая, завернул за угол и с трудом разглядел что-то белое. Вскоре глаза мои настоль­ко привыкли к темноте, что я почти без труда различил проступающую из черноты низкую бань­ку с таким же низким крохотным крылечком у входа. На приступке его сидела старушка в тем­ном, рядом с ней, помахивая головой, стояла белая коза. Она, коза эта, часто постукивала копытами о землю и все взмахивала головой, видать, отго­няла комарье.

— Она, конечно, грамотная, не Павлику моему чета, — протяжно, с печальной напевностью в голо­се говорила старуха.

— Что ни говори, училка. Вон сколько детей вышколила. И Сидора сынок в большие начальни­ки вышел, на побывку недавно приезжал, подарок ей привез. А Гордеева Анюта анжинером стала. Сколько их, ученых-то, попробуй сосчитай. И все через ее руки прошли. Да-а.

Тут старуха резко махнула рукой: видно, тоже отогнала комара.

— Но зачем она, Манька, с Павликом да со мной такая вредная? Я ж ей двоих дитенков вырастила» старшенькую уже в город учиться отдали. Теперь вот сына родила, меня к нему не подпущает, говорит, больно трухлявая я, еще болезнью какой за­ражу дитя-то. Когда поздоровше была — мамою звала. А опосля, когда я ей без надобностьев стала, в баню меня выселила. Павлик, тот ничего. Что с него возьмешь, с тихони-то этакого? Она с него. Манюша, такие борщи варит, аж противно.

И осатанела она как-то враз. Дескать, в комнате дух от меня чижолый. А какой он от меня, Манька, дух нехороший может быть, ежели я моюсь завсе­гда, и пока руки да ноги держут, слежу за собой. Да я, Мань, в молодости почище ее была… Какжа, культурная! Куском хлеба попрекает. Пенсию мою до копейки грабастает. Объедками со стола своего кормит, ты же видела сама, Мань…

Мне казалось, что в минуты, когда старуха говорила, коза внимательно слушала ее и даже не мотала головой. А при последних словах бабки коза вдруг шумно, глубоко вздохнула. «Уж не понимающая ли эта коза?» — слабой искрой мель­кнула в моей голове фантастическая мысль.

— Тут, Мань, вздыхай не вздыхай, а делу не поможешь, — продолжала старушка. — Вон Пав­лик третьего дня тайком от нее мне тарелку щей принес, так она его самого чуть из дома ие выгнала. Она б меня готова живьем в землю. — Тут старуха не удержалась, всхлипнула.

— Ну ладно, мешала я им в хате, так ушла ведь. Пора б и смилостивиться, я ж ей. окромя хорошего, ничего поганого не сделала. А вся моя вина в том, что старая я и лицом морщинистая да некрасивая. Так не знать ищо, что из нее-то в ста­рости получится. Может, ты, голубка, еще некрасивше меня станешь, и над тобой тоже надеваться будут. Я-то в молодости доброй была и то морщинами вся покрылась, а злые, они всегда страшнее выглядят. Да и бог ее, такую, не оставит в покое, накажет проклятую…

Слушал я старуху и, казалось, видел, как она смотрела в темноту невидящими, будто неживыми глазами. Иногда глаза эти поблескивали водяни­стостью слез.

И страшным мне показался дом, проступаю­щий из темноты ночи. Мне вдруг захотелось уйти незаметно, никого не тревожа, просто раствориться в темноте. «Уж не сон ли это?» — подумалось мне.

Вдруг дверь большого дома открылась, и поло­са света вырвала из темноты кусок двора. Это Павел вышел на крыльцо и направился в мою сторону.

— Хорошая ночь, теплынь-то, уходить не хо­чется, — сказал он, заприметив меня.— А воз­дух — прямо райский!

И только теперь я вспомнил про папиросы: я же выходил покурить.

— Вторую тянешь, — с беспокойством о моем здоровье упрекнул меня Павел.

Когда мы вошли в дом, меня встретила Нина Алексеевна, все так же мило улыбаясь. Я попробо­вал отыскать в ее глазах окаменелую черствость и беспощадность к матери-старухе, но, не найдя их, подумал, что она упрятала свою ненависть к стару­хе в самый дальний угол души, а наперед, как на витрину, выставила притворную доброту.

Она провела меня к месту моего ночлега и, кивнув на чистую постель, сказала:

— Вот здесь и отдыхайте. Хороших вам снови­дений.

Она кокетливо улыбнулась мне напоследок, на­деясь получить улыбку взамен. Но я улыбнуться не мог: внутри у меня все словно окаменело. Всю ночь я ворочался с боку на бок, пытаясь уснуть, но вместо сна была сплошная маята.

А на рассвете я тихонечко поднялся, собрался и, не умывшись, не поблагодарив хозяев за их гостеприимство, покинул этот новый дом из жел­тых смолистых бревен.

Выходя на улицу, невольно оглянулся на бань­ку: у ее пристенок опять стояла коза, видимо, дожидаясь старуху.

Василий ШАБАЛТАС.

Извините, комментарии закрыты.